Стр.39 - 43

X. ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА ЗА ГРАНИЦУ


Летом этого года (1862), 7-го или 8-го июня, Федор Михайлович пустился в свою первую поездку за границу. Припомню, что могу, из этой поездки; сам он описал ее впечатления в статье "Зимние заметки о летних впечатлениях". Он поехал в Париж, а потом в Лондон, где виделся с Герценом, как сам о том упоминает в "Дневнике" , "Гражданине" . К Герцену он тогда относился очень мягко, и его "Зимние заметки" отзываются несколько влиянием этого писателя; но потом, в последние годы, часто выражал на него негодование за неспособность понимать русский народ и неумение ценить черты его быта. Гордость просвещением, брезгливое пренебрежение к простым и добродушным нравам — эти черты Герцена возмущали Федора Михайловича, осуждавшего их даже и в самом Грибоедове, а не только в наших революционерах и мелких обличителях.
Из-за границы я получил тогда от Федора Михайловича письмо, которое привожу здесь вполне, как носящее на себе следы всех тогдашних обстоятельств.


Париж, "26 июня /8 июля/ 62.

Вы в первых числах июля трогаетесь за границу, дорогой Николай Николаич. С Богом; уж одно то, что к тому времени Вы непременно попадете на прекрасную погоду, так как теперь она везде, по всей Европе скверная; но как вспомню: на кого ж Вы оставите Михаила Михайловича, так даже жутко станет. Голубчик Николай Николаевич, пора теперь скверная, как Вы пишете, — пора томительного и тоскливого ожидания. Но ведь журнал дело великое; это такая деятельность, которою нельзя рисковать, потому что, во что бы ни стало, журналы как выражение всех оттенков современных мнений должны остаться. А деятельность, то есть что именно делать, о чем говорить и что писать, — всегда найдется. Господи! как подумаешь, сколько еще не сделано и не сказано, и потому

сижу здесь и рвусь отсюда, из так называемого прекрасного далека, хоть не телом, так духом, к Вам, в Россию. Всякий, всякий должен делать теперь и, главное, попасть на здравый смысл. Слишком у нас перепутались в обществе понятия. Недоумение наступило какое-то. Вы пишете, дорогой Николай Николаевич, что хотите съездить предварительно в Москву. Чтоб не опутали Вас там сенаторы журналистики! Чего доброго, Катков соблазнит Вас какой-нибудь разлинованной по безбрежному отвлеченному полю доктриной... Нет, нет, я ведь шучу. Ах, голубчик, родной мой, как бы хотелось с Вами здесь увидеться! И знаете что: мне кажется, это совершенно возможная и должная вещь.

Штука в том, чтоб не сбиться в адресах. Главное дело в том, чтоб помнить числа. 15-го июля (нашего стиля), но не раньше, я выезжаю из Парижа в Кельн. День пробуду в Дюссельдорфе, потом на пароходе вверх по Рейну до Майнца, а там в Oberland, то есть, может быть, в Базель и проч. Значит, 18 или 19-го числа нашего стиля я в Базеле, а 20, 21 или 22-го в Женеве. Следственно, всякое письмо Ваше, откуда бы то ни было, если придет в Париж не позже 15-го июля, застанет меня там, и я буду знать, где Вас найти. Даже так, например, Вы мне напишете, положим, из Берлина или Дрездена, что такого-то числа будете там-то (а это Вы можете рассчитать всегда, дней на десять вперед), там я и буду Вас искать. А если Вы сделаете еще такую вещь: купите себе guide Рейхарда, так что в каждом городе будете знать, какие отели (и какие в них цены), то, например, будучи в Берлине и пиша ко мне, напишите: остановлюсь в Женеве такого-то числа и в такой-то гостинице. Так что я и буду уж спрашивать о Вас в этой гостинице. Вы, может быть, приехав в Женеву, и не остановитесь в этой гостинице, найдете ее неудобной и остановитесь в другой, но это Вам нисколько не помешает оставить в прежней (условленной) гостинице свой адрес, для тех, кто о Вас спросит (то есть для меня), и дадите за это portier гостиницы какой-нибудь франк на водку, и таким образом я Вас непременно найду. Как любопытно мне тоже узнать Ваш маршрут.

Ах, Николай Николаевич, Париж прескучнейший город, и если б не было в нем очень много действительно слишком замечательных вещей, то, право, можно бы умереть со скуки. Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит. Вы говорили о самодовольно-наглых и г<--->ных лицах, свирепствующих на наших минералах1. Но клянусь Вам, что тут стоит нашего. Наши — просто плотоядные подлецы и большею частию сознательные, а здесь он вполне уверен, что так и надо. Француз тих, честен, вежлив, но фальшив и деньги у него — всё. Идеала никакого. Не только убеждений, но даже размышлений не спрашивайте. Уровень общего образования низок до крайности (я не говорю про присяжных ученых. Но ведь тех немного; да и, наконец, разве ученость есть образование, в том смысле, как мы привыкли понимать это слово?). Вы, может быть, посмеетесь, что я так сужу, всего еще только десять дней пробыв в Париже. Согласен; но 1) то, что я видел в эти десять дней, подтверждает покамест мою мысль, и во 2-х) есть некоторые факты, которых заметить и понять достаточно полчаса, но которые ясно обозначают целые стороны общественного состояния, а именно тем, что эти факты возможны, существуют.

Заедете ли Вы в Париж? Заметьте: на три дня в Париж ехать не стоит, а посвятить ему две недели, если Вы только турист, будет скучно. За делом сюда ехать можно. Много есть чего посмотреть, изучить. Мне приходится еще некоторое время пробыть в Париже и потому хочу, не теряя времени, обозреть и изучить его не ленясь, сколько возможно для простого туриста, каков я есмь. Не знаю, напишу ли что-нибудь? Если очень захочется, почему не написать и о Париже, но вот беда: времени тоже нет. Для порядочного письма из-за границы нужно все-таки дня три труда, а где здесь взять три дня? Но там что будет.

Еще, голубчик Николай Николаевич: Вы не поверите, как здесь охватывает душу одиночество. Тоскливое, тяжелое ощущение! Положим, Вы одинокий человек, и Вам особенно жалеть будет некого. Но опять-таки: чувствуешь, что как-то отвязался от почвы и отстал от насущной, родной канители, от текущих собственных семейных вопросов.

Правда, до сих пор всё мне не благоприятствовало за границей: скверная погод и то, что я все еще толкусь на севере Европы и из чудес природы видел один только Рейн с его берегами (Николай Николаич! Это действительно чудо). Что-то будет дальше, как спущусь с Альпов на равнины Италии. Ах, кабы нам вместе: увидим Неаполь, пройдемся по Риму, чего доброго приласкаем молодую венецианку в гондоле (А? Николай Николаевич?). Но... "ничего, ничего, молчанье", как говорит, в этом же самом случае, Поприщин.

До свидания, Николай Николаевич. О заграничных впечатлениях моих не сообщаю Вам никаких подробностей. Всего не опишешь в письме, а по частям и не могу. Да и какие еще мои впечатления-то! Я еще всего девятнадцать дней за границей. Обнимаю Вас от всей души. Передайте мой поклон добрейшему, милому Тиблену (которого, я не знаю за что, я как-то стал любить в последнее время) и милой, бесконечно уважаемой Евгении Карловне2. Как ее здоровье? Да кстати: если Вы поедете в Москву, то, пожалуй, письмо мое и не застанет Вас в Петербурге. Во всяком случае и адресую в редакцию "Времени".

Прощайте. Впрочем, лучше: до свидания. Быть того не может, чтоб мы за границей не встретились! Я никогда не простил бы себе этого. Крепко жму Вам руку. Поклонитесь от меня всем общим нашим знакомым. Как ведет себя Ваш неблаговоспитанный кот? Addio.

Ваш Ф. Достоевский".


На это письмо я обещал быть к сроку в Женеве. Я выехал в половине июля, остановился дня на два, на три в Берлине, потом столько же в Дрездене и прямо проехал в Женеву. Чтобы отыскать Федора Михайловича, я употребил известный способ: пошел гулять по набережной и заходить в самые видные кофейни. Кажется, в первой же из них я нашел его. Мы очень обрадовались друг другу, как люди давно скучавшие среди чужой толпы, и принялись так громко разговаривать и хохотать, что встревожили других посетителей, чинно и молчаливо сидевших за своими столиками и газетами. Мы поспешили уйти на улицу и стали, разумеется, неразлучны. Федор Михайлович не был большим мастером путешествовать; его не занимали особенно ни природа, ни исторические памятники, ни произведения искусства, за исключением разве самых великих; все его внимание было устремлено на людей, и он схватывал только их природу и характеры, да разве общее впечатление уличной жизни. Он горячо стал объяснять мне, что презирает обыкновенную, казенную манеру осматривать по путеводителю разные знаменитые места. И мы действительно ничего не осматривали, а только гуляли, где полюднее, и разговаривали. У меня не было определенной цели, и я тоже старался уловить только общую физиономию этой ни разу еще мною не виданной жизни и природы. Женеву Федор Михайлович находил вообще мрачною и скучною. По моему предложению, мы съездили в Люцерн; мне очень хотелось видеть озеро Четырех Кантонов, и мы делали увеселительную поездку на пароходе по этому озеру. Погода стояла прекрасная, и мы могли вполне налюбоваться этим несравненным видом. Потом мне хотелось быть непременно во Флоренции, о которой так восторженно писал и рассказывал Ап. Григорьев. Мы пустились в путь через Монсенис и Турин в Геную; там сели на пароход, на котором приехали в Ливорно, а оттуда по железной дороге во Флоренцию. В Турине мы ночевали, и он своими прямыми и плоскими улицами показался Федору Михайловичу напоминающим Петербург. Во Флоренции мы прожили с неделю в скромной гостинице Pension Suisse (Via Tomabuoni). Жить здесь нам было недурно, потому что гостиница не только была удобна, но и отличалась патриархальными нравами, не имела еще тех противных притязаний на роскошь и тех приемов обиранья и наглости, которые уже порядочно в ней процветали, когда в 1875 году я опять остановился в ней по старой и приятной памяти. И тут мы не делали ничего такого, что делают туристы. Кроме прогулок по улицам, здесь мы занимались еще чтением. Тогда только что вышел роман В. Гюго "Les MisErables", и Федор Михайлович покупал его том за томом. Прочитавши сам, он передавал книгу мне, и тома три или четыре было прочитано в эту неделю. Однако мне хотелось не упустить случая познакомиться с великими произведениями искусства, попробовать при спокойном и внимательном рассматривании угадать и разделить восторг, созидавший эту красоту, и я несколько раз навестил galleria degli Uffizi. Однажды мы пошли туда вместе; но так как мы не составили никакого определенного плана и нимало не готовились к осмотру, то Федор Михайлович скоро стал скучать, и мы ушли, кажется не добравшись даже до Венеры Медицейской. Зато наши прогулки по городу были очень веселы, хотя Федор Михайлович и находил иногда, что Арно напоминает Фонтанку, и хотя мы ни разу не навестили Кашин. Но всего приятнее были вечерние разговоры на сон грядущий за стаканом красного местного вина. Упомянув о вине (которое на этот раз было малым чем крепче пива), замечу вообще, что Федор Михайлович был в этом отношении чрезвычайно умерен. Я не помню во все двадцать лет случая, когда бы в нем заметен был малейший след действия выпитого вина. Скорее он обнаруживал маленькое пристрастие к сластям; но ел вообще очень умеренно.

За обедом в нашем Pension Suisse произошла и та сцена, которая описана в "Заметках". Помню до сих пор крупного француза, первенствовавшего в разговоре и действительно довольно неприятного. Но речам его придана в рассказе слишком большая резкость; и еще опущена одна подробность: на Федора Михайловича так подействовали эти речи, что он в гневе ушел из столовой, когда все еще сидели за кофе.

Из "Заметок" самого Достоевского читатели всего яснее увидят, на что было направлено его внимание за границею, как и везде. Его интересовали люди, исключительно люди, с их душевным складом, с образом их жизни, их чувств и мыслей. Во Флоренции мы расстались; он хотел, если не ошибаюсь, ехать в Рим (что не состоялось), а мне хотелось хоть неделю провести в Париже, где он уже побывал. К тем чертам бдительности французской полиции, которые приводит Федор Михайлович, прибавлю еще черточку. На пароходе, на котором я ехал из Генуи в Марсель, через несколько часов после отъезда, когда уже совсем стемнело, вдруг от меня потребовали мой вид, и только от меня одного. Помню, как это удивило некоторых пассажиров, и как кто-то предложил мне объяснение, что во Франции боятся разных приезжих. Может быть, полицию обмануло в этом случае какое-нибудь сходство.


Примечания Н.Н. Страхова:

1Тут разумеются "Минеральные воды", загородное гулянье, устроенное Излером и долго бывшее единственным и модным

2
Евгения Карловна Тиблен, жена Николая Львовича Тиблена, известного издателя шестидесятых годов. Его издания отличались хорошим выбором и имели большой ход; им изданы Маколей, Бокль, Спенсер, Куно-Фишер и т. д. Он был прежде военным и был под Севастополем.
Стр. 52 – 56

XI. ВТОРАЯ ПОЕЗДКА ЗА ГРАНИЦУ

Летом 1863 года, вероятно к концу лета, Федор Михайлович уехал за границу.
Предыдущая поездка была так полезна для его здоровья, что он, с тех пор, постоянно стремился за границу, когда чувствовал нужду поправиться и освежиться. Какая тут была причина, — перемена ли воздуха или перемена его изнурительного образа жизни, но только эти поездки были для него спасением; польза их доказывалась мерилом, в котором не могло быть никакого сомнения, быстрым уменьшением числа припадков.

Судя по всему, что могу припомнить, и по всем обстоятельствам дела, Федор Михайлович взял с собою достаточно денег для поездки, но за границею попробовал поиграть в рулетку и проигрался. Он познакомился с рулеткой еще в первую поездку, прежде чем доехал до Парижа, и тогда выиграл тысяч одиннадцать франков, что, разумеется, было очень кстати для путешественника. Но эта первая удача уже больше не повторялась, а разве только вводила его в соблазн. В рулетке он не видел для себя ничего дурного, так как романисту было не лишнее испытать эту забаву и познакомиться с нравами тех мест и людей, где она происходит. Действительно, благодаря этому знакомству, мы имеем повесть "Игрок", где дело изображено с совершенною живостью.
Как бы то ни было, в конце сентября я получил от него следующее письмо, которое привожу вполне, так как оно рисует почти все тогдашние обстоятельства и характеризует его собственные приемы и обычаи1.


"Рим 18(30) сентября.

Любезнейший и дорогой Николай Николаевич, брат в последнем письме своем, которое я получил дней 9 тому назад в Турине, писал мне, что Вы будто бы хотите мне написать письмо. Но вот уже я два дня в Риме, а письма от Вас нет. Буду ожидать с нетерпением. Теперь же я сам пишу к Вам, но не для излияния каких-нибудь вояжёрских ощущений, не для сообщения кой-каких идей, во весь этот промежуток пришедших в голову. Все это будет, когда я сам приеду и когда мы нет - нет да и поговорим, как между нами часто бывало. Нет; теперь я обращаюсь к Вам с огромною просьбою и впредь предупреждаю, что имею нужду во всем расположении Вашем ко мне и во всех тех Дружеских чувствах (Вы мне позвольте так выразиться), которые, как мне показалось, Вы ко мне не раз выказывали. Дело в том, что, исполнив просьбу мою, Вы, буквально, спасете меня от многого, до невероятности неприятного.

Все дело вот в чем: Из Рима я поеду в Неаполь. Из Неаполя (дней через 12 от сего числа) я возвращусь в Турин, то есть буду в нем дней через пятнадцать. В Турине у меня иссякнут все мои деньги, и я приеду в него буквально без гроша.

Я не думаю, чтоб в настоящую минуту было разрешено "Время". Да и во всяком случае я имею основание думать, что брат ничем не в состоянии мне теперь помочь. Без денег же нельзя, и, приехав в Турин, надо бы, чтоб я нашел в нем непременно деньги на почте. Иначе, повторяю, я пропал. Кроме того, что воротиться будет не на что, у меня есть и другие обстоятельства, то есть другие здесь траты, без которых мне совершенно невозможно обойтись.

И потому, прошу Вас Христом и Богом, сделайте для меня то, что Вы уже раз для меня делали, перед самым моим отъездом. Вы тогда ходили к Боборыкину ("Библиотека для чтения"). Боборыкин, по запрещении "Времени", сам письменно звал меня в сотрудники. Следственно, обращаться к нему можно. Но в июле Вы обращались к нему с просьбою о 1500-х рублях, и он их Вам не дал,
потому что июль для издателей время тяжелое. Впрочем, помнится, он Вам что-то говорил об осени. Теперь же конец сентября. Время подписное, и деньги должны быть. И не 1500 рублей я прошу, а всего только 300 (триста руб.).

NB. Пусть знает Боборыкин, так же как это знают "Современник" и "Отечественные записки", что я еще (кроме "Бедных людей") во всю жизнь мою ни разу не продавал сочинений, не брав вперед деньги. Я литератор-пролетарий, и если кто захочет моей работы, то должен меня вперед обеспечить. Порядок этот я сам проклинаю. Но так завелось и, кажется, никогда не выведется. Но продолжаю: Теперь готового у меня нет ничего. Но составился довольно счастливый (как сам сужу) план одного рассказа.

Большею частию он записан на клочках. Я было даже начал писать, — но невозможно здесь. Жарко и, во-2-х) приехал в такое место, как Рим, на неделю; разве в эту неделю, при Риме, можно писать? Да и устаю я очень от ходьбы.

Сюжет рассказа следующий: один тип заграничного русского. Заметьте: о заграничных русских был большой вопрос летом в журналах. Все это отразится в моем рассказе. Да и вообще отразится вся современная минута (по возможности, разумеется) нашей внутренней жизни. Я беру натуру непосредственную, человека, однако же, многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их. Он успокоивает себя тем, что ему нечего делать в России, и потому — жестокая критика на людей, зовущих из России наших заграничных русских. Но всего не расскажешь. Это лицо живое (весь как будто стоит передо мною) — и его надо прочесть, когда он напишется. Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость — пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок — так же, как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец. (Это вовсе не сравнение меня с Пушкиным. Говорю лишь для ясности.) Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах самого себя. Весь рассказ о том, как он третий год играет по игорным городам на рулетке.

Если "Мертвый дом" обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал наглядно до "Мертвого дома", то этот рассказ обратит непременно на себя внимание как НАГЛЯДНОЕ и подробнейшее изображение рулеточной игры. Кроме того, что подобные статьи читаются у нас с чрезвычайным любопытством, — игра на водах, собственно относительно заграничных русских, имеет некоторое (может, и немаловажное) значение. Наконец, я имею надежду думать, что изображу все эти чрезвычайно любопытные предметы с чувством, с толком и без больших расстановок. Объем рассказа будет minimum 1 1/2 печатных листа, но, кажется, наверно два, и очень может быть, что больше. Срок доставки в журнал 10 ноября, это крайний срок, но может быть и раньше. Во всяком случае, никак не позже десятого, так что журнал может напечатать его в ноябрьской книжке. В этом даю честное мое слово, а я имею уверенность, что в честном моем слове еще никто не имеет основания сомневаться. Плата 200 руб. с листа. (В крайнем случае 150.) Но никак не хотелось бы сбавлять цену. И потому лучше настаивать на двухстах. Вещь может быть весьма недурная. Ведь был же любопытен "Мертвый дом". А это — описание своего рода ада, своего рода каторжной "бани". Хочу и постараюсь сделать картину.
Теперь вот что. Простите, многоуважаемый и дорогой Николай Николаевич, что прямо и бесцеремонно Вас беспокою. Я понимаю, что это — беспокойство. Но что ж мне делать? Если я, приехав дней через 15 или 17 (maximum) в Турин, не найду в нем денег, то я буквально пропал. Вы не знаете всех моих обстоятельств, а мне слишком долго их теперь описывать. К тому же Вы были уж раз слишком добры ко мне; а потому спасите меня еще раз.

Вот что надо. По получении этого письма, прошу Вас (как последнюю надежду), сходите немедленно к Боборыкину. Скажите, что я Вас уполномочил. Покажите часть моего письма, если надо; сделайте предложение. (Разумеется, так, чтоб мне было не очень унизительно, хотя за границей очень можно зануждаться. Да к тому же Вы не можете повести дело без достоинства.) Получите деньги и тотчас же вышлите их мне, то есть выдайте брату. Он уж знает, как послать.

Если нельзя кончить дело с Боборыкиным, то хоть в газеты, хоть в "Якорь" 2 (поцелуйте за меня Ап. Григорьева), хоть во всякий другой журнал (разумеется, не в "Русский вестник"), и по возможности избегая "Отечественных записок". Ради Бога, избегите. Даже лучше не надо и денег. Даже можно в "Современник", хотя, может быть, там Салтыков и Елисеев не пустят. (А почем знать, я, может быть, грешу.) Статья моя "Современника" наверно не изуродует. Во всяком случае, можно обратиться прямо к Некрасову. Это sine qua non, и с ним решить дело. Это бы даже очень недурно. Даже лучше "Библиотеки". Некрасов, может быть, не очень на меня сердит. Да и человек он, по преимуществу, деловой. Разумеется, голубчик Николай Николаевич, все дело надо бы было окончить дня в два, много в три. Я пропал, пропал буквально, если не найду в Турине денег. В Неаполь мне не пишите, а пишите теперь прямо в Турин, и умоляю Вас написать во всяком случае.

Получив деньги, снесите их брату. Мне собственно надо 200 р., но никак не меньше, сто же рублей остальных брат отошлет Марье Дмитриевне. Итак, достать надо триста. Теперь все написал. Вверяю Вам себя и почти судьбу мою. Так это для меня важно. Может быть, я Вам потом расскажу. Но теперь умоляю Вас, затем обнимаю от всего сердца и остаюсь

Ваш
Достоевский"


(Приписка на 1-й странице.) "Странно: пишу из Рима и ни слова о Риме! Но что бы я мог написать Вам? Боже мой! Да разве это можно описывать в письмах? Приехал третьего дня ночью. Вчера утром осматривал Св. Петра. Впечатление сильное, Николай Николаич, с холодом по спине. Сегодня осматривал Forum и все его развалины. Затем Колизей! Ну что ж я Вам скажу..."

(Приписка на 2-й странице.) "Поклонитесь от меня всем: Григорьеву и всем. Брату Вашему особенно. Да еще прошу Вас очень, непременно передайте мой привет и поклон от всей души Юлии Петровне. Сделайте это при первом же свидании.
Славянофилы, разумеется, сказали новое слово, даже такое, которое, может быть, и избранными-то не совсем еще разжевано. Но какая-то удивительная аристократическая сытость при решении общественных вопросов".

(Приписка на 3-й странице.) "Не поможет ли Вам в чем-нибудь Тиблен, разумеется в самом крайнем случае. Ему и Евгении Карловне мой поклон. Передайте ей при первом свидании".


х х х

В этом письме отражаются и обыкновенные затруднения, среди которых жил Федор Михайлович, и его манера кабалить себя для добывания средств, и приемы его просьб, излагаемых с волнением и настойчивостию, с повторениями, подробными пояснениями и вариациями. Из письма видно также, что наша редакция была в дурном положении. Дело в том, что Михаил Михайлович, как и многое множество наших дворян, имел очень мало свойств делового человека. Жизнь он вел скромную и был гораздо осмотрительнее Федора Михайловича; но он имел большое семейство, и фабрика его давно уже шла в убыток, давая ему только опору для поддержания кредита и постепенного наращения долгов. Когда журнал пошел с чрезвычайным успехом, он постарался развязаться с невыгодным делом, уплатил долги и продал фабрику. В начале 1863 года я помню, как он похвалился этим, показывая кипу разорванных векселей. Расчет его был очень хороший, но когда неожиданно стряслось запрещение журнала, он оказался вдруг и без денег, и без всякого торгового дела. Удар для него был страшный; между тем мы, сотрудники, не зная его дел и занятые нашими литературными мечтаниями, не догадывались об его беде и даже сердились на него, рассчитывая, что деньги четырех тысяч подписчиков не могли же все уйти на первые четыре книжки журнала и что, следовательно, он напрасно охает и жалуется.

Получив приведенное письмо, я сейчас же отправился к П. Д. Боборыкину, и он объявил мне, что дело самое подходящее и что он может дать денег. Он был в это время редактором "Библиотеки для чтения" и с великим усердием старался поднять этот журнал. К 1863 году знаменитая "Библиотека" так упала, что у нее оказалось только несколько сотен подписчиков. Если не ошибаюсь, с третьей книжки редакторство принял на себя Петр Дмитриевич. Поднимать падающее и начинать дело совершенно не вовремя было в высшей степени не расчетливо; и действительно, много денег и трудов были погублены в этом деле. Но работа шла тогда горячо, и редактор постарался не упустить такого сотрудника, как Федор Михайлович.

На другой день зашел ко мне Михайло Михайлович и выведал у меня и данное поручение, и мои переговоры. Он просил меня приостановиться, говоря, что, может быть, успеет сам найти деньги. Разумеется, ему жаль было и брата и повести, которая без этого пошла бы в его собственный, ожидаемый им журнал. Я имел жестокость отвечать, что не могу ждать, и вечером же сказал П. Д. Боборыкину, чтобы он не медлил. На третий день дело было кончено; Михайло Михайлович отказался от соперничества и послал брату чужие деньги.

Этой запроданной повести, однако, не суждено было явиться в "Библиотеке для чтения". Редактор долго ее ждал, наконец, когда началась "Эпоха", стал требовать денег назад и не скоро их получил. Такой ход дела был очень неприятен, и, по неведению, я винил тут всё бедного Михайла Михайловича. Что касается до Федора Михайловича, то исполнить обещание ему помешали самые уважительные причины. Его жена, Марья Дмитриевна, умирала, и он должен был находиться при ней, то есть в Москве, куда доктора посоветовали перевезти ее. Вопрос был уже не об излечении, а только об облегчении болезни; чахотка достигла последней степени.


Примечания Н.Н. Страхова:

1 Письма свои Федор Михайлович почти без исключения писал очень разборчиво, отчетливо, не пропуская ни одной буквы, ни единого знака препинания. А адрес всегда отличался особенною красотою почерка, полнотою и точностью.

2
"Якорь" была еженедельная газета, с приложением карикатурного листка "Оса". Издателем был Стелловский, редактором Ап. Григорьев. "Якорь" стал выходить в 1863 г. и существовал года полтора.

Стр. 75 – 78

XVII. ГОДЫ ЗА ГРАНИЦЕЮ


Через два месяца после свадьбы, именно 14-го апреля 1867 года, молодые уехали за границу, где им суждено было пробыть гораздо дольше, чем они предполагали и желали. Они вернулись в Петербург только 8-го июля 1871 года, следовательно, провели вне России четыре года с большим лишком. За это время у меня не может быть никаких воспоминаний, кроме заочных. Но зато к этому времени относятся два длинные ряда писем, один к А. Н. Майкову, другой ко мне. Читатель найдет эти письма в приложении и из них всего лучше может познакомиться со многими чертами и внешней и внутренней жизни Федора Михайловича. Скажу несколько слов вообще об этих письмах. В них постоянно слышится чистота намерений, искренность, прямота. Не забудем, что автор их был человек, в котором непрерывно совершались очень сильные и сложные душевные движения; но из писем ясно, что он легко становился выше этих движений и с этой высоты умел судить свои дела и отношения, себя и других, судить беспристрастным, великодушным судом. Он рассказывает свои слабости и затруднения, он волнуется и просит, жалуется и кается, но везде видно, что он никогда не теряет совершенно ни твердости, ни правильного взгляда на обстоятельства и людей.

Письма эти составляли большую отраду тех, к кому они были писаны. Скажу, по крайней мере, про себя, что чем далее шло время, тем наши заочные отношения становились все лучше и теплее, тем оживленнее шла переписка. Всякие мелочи, случайности, посторонние чувства отбрасываются в сторону, когда мы обращаемся к отсутствующему, и потому тут люди сближаются лучшими своими сторонами, и сближаются иногда теснее, чем при свиданиях и разговорах. Но, кроме того, я совершенно убежден, что эти четыре с лишним года, проведенные Федором Михайловичем за границею, были лучшим временем его жизни, то есть таким, которое принесло ему всего больше глубоких и чистых мыслей и чувств. Он очень усиленно работал и часто нуждался; но он имел покой и радость счастливой семейной жизни, и почти все время жил в совершенном уединении, то есть вдали от всяких значительных поводов оставлять прямой путь развития своих мыслей и глубокой душевной работы. Рождение детей, забота об них, участие одного супруга в страданиях другого, даже самая смерть первого ребенка, — всё это чистые, иногда высокие впечатления. Нет сомнения, что именно за границей, при этой обстановке и этих долгих и спокойных размышлениях, в нем совершилось особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем. В его письмах под конец вдруг раздались звуки этой струны; она стала звучать в нем так сильно, что он не мог оставлять эти звуки для себя одного, как это делал прежде. Об этой существенной перемене однако же письма не дают полного понятия. Но она очень ясно обнаружилась для всех знакомых, когда Федор Михайлович вернулся из-за границы. Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того; он переменился в обращении, получившем большую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения и на губах появлялась нежная улыбка. Помню маленькую сцену в Славянском комитете. Мы входили вместе, и с нами поздоровался И. И. Петров. "Кто это?" — спросил меня Федор Михайлович, или не знавший его, или забывший, как он беспрестанно забывал людей, с которыми даже часто встречался. Я сказал ему и прибавил: "какой чудесный, чудеснейший человек!" Глаза Федора Михайловича ласково заблестели, он с большою любовью поглядел на других присутствовавших и потихоньку сказал мне: "Да, все люди — существа прекрасные!". Искренность и теплота так и светились в нем при этих словах.

Лучшие христианские чувства, очевидно, жили в нем, те чувства, которые все чаще и яснее выражались и в его сочинениях. Таким он вернулся из-за границы.

Указавши общий характер этого заграничного житья и его внутреннее значение, приведу теперь внешние обстоятельства и подробности, чтобы читатель имел руководящую нить при чтении писем.

В 1867 году (14 апреля), выехавши за границу, Достоевские через Берлин проехали в Дрезден и пробыли здесь два месяца. Федор Михайлович принялся тут за статью "Мои воспоминания о Белинском". Эта статья по условию приготовлялась им для литературного сборника "Чаша", который затеян был в Москве покойным К. И. Бабиковым, одним из молодых сотрудников "Времени" и "Эпохи", автором романа "Глухая улица" и других произведений, имевших некоторый успех и вполне его стоивших. Статья эта была кончена только в Женеве, уже в половине сентября, была отослана А. Н. Майкову, им передана А.Ф. Базунову и затем пропала без вести, как и другие статьи, приготовленные для "Чаши". Этому сборнику не суждено было явиться в свет.

В Дрездене Анна Григорьевна принялась усердно изучать "Галерею". Федор Михайлович также любил ходить туда, но останавливался преимущественно на своих любимых картинах. Это были: "Сикстинская Мадонна", "Ночь" Корреджио, "Христос с монетой" Тициана, "Голова Христа" Аннибала Караччи и "Abendlandschaft" Клод Лоррена. О последней картине с большим одушевлением говорится в "Подростке". Кроме того, он полюбил картины Рюисдаля, особенно его "Охоту".

В половине июня 1867 года Достоевские выехали из Дрездена в Швейцарию, по дороге остановились в Баден-Бадене и вынуждены были прожить здесь полтора месяца. Федор Михайлович увлекся рулеткою, сперва выиграл, потом проигрался, и только благодаря деньгам, полученным от М. Н. Каткова, мог выехать из Баден-Бадена. В Женеву они приехали с 30-ю франками; но душевное настроение Федора Михайловича сейчас же поправилось, когда он избавился, наконец, от душившего его два месяца кошмара —мечты выиграть на рулетке.

В Женеве проведена была зима1867—68 года. Федор Михайлович писал в это время "Идиота", который стал появляться в "Русском вестнике" с января 1868 года. Жизнь Достоевские вели уединенную и однообразную. Федор Михайлович вставал в 11 или 12 часов, пил кофе, садился за работу и работал до 3-х; потом со своей черновой диктовал Анне Григорьевне. В четыре часа они шли обедать в какой-нибудь ресторан; после обеда Федор Михайлович шел читать русские газеты. Вечером перед чаем шли гулять; потом в 10 часов Федор Михайлович снова садился за работу и занимался до 4 или 5 часов утра.

Знакомых в Женеве не было никого, кроме Огарева, который иногда заходил и даже выручал Достоевских в случае крайней нужды, давая взаймы пять или десять франков. Рождение дочери (22 февраля 1868) было большим счастьем для обоих супругов и очень оживило Федора Михайловича. Все свободные минуты он проводил у ее колясочки и радовался каждому ее движению. Но это продолжалось менее трех месяцев. Смерть ее была страшным и неожиданным ударом. Федор Михайлович всю жизнь не мог забыть свою первую девочку и всегда вспоминал о ней с сердечной болью. В одну из своих поездок в Эмс он нарочно съездил в Женеву, чтобы побывать на ее могиле.

В Женеве, кроме того, что все напоминало Достоевским об их потере, было вообще неудобно и неприятно. В конце мая 1868 года им удалось, наконец, из нее выбраться, и они поселились в Vevey, на Женевском озере, и тут провели лето. В начале сентября перебрались через Симплон в Италию, пробыли два месяца в Милане и поселились на зиму (1868—69) во Флоренции. Все это время продолжалось писание "Идиота", окончание которого появилось отдельным приложением к "Русскому вестнику" 1869 (к январской или февральской книжке).

Жизнь во Флоренции была так же однообразна, как в Женеве. Но здесь были знаменитые галереи, и не только Анна Григорьевна, но и Федор Михайлович часто посещали Uffizi и Palazzo Pitti. Любимые его картины были: "Madonna della sedia" и "Иоанн Креститель" Рафаэля. Посещались также, разумеется всегда вдвоем, различные церкви и монастыри.

Федор Михайлович особенно восхищался колокольнею (campanile) собора Maria del Fiore, а также удивительными дверями Battisterio, porta Ghiberti. Восхищение его доходило до того, что он не раз мечтал, как хорошо бы иметь столько денег, чтобы купить фотографию этих дверей в натуральную величину.

Во Флоренции была читальня, где получались и русские газеты и журналы. Кроме того, Федор Михайлович перечитывал здесь писателей сороковых и пятидесятых годов, особенно Бальзака и Жоржа Занда. Знакомых и во Флоренции никого не было, так что в течение десяти месяцев житья в Италии Достоевским не пришлось ни разу говорить с кем-нибудь по-русски. Федор Михайлович всегда, впрочем, с чрезвычайной симпатией относился к итальянцам, находил их простыми и добродушными, а людей из простого народа похожими на русских мужиков и баб.

Иногда Достоевские ходили и в театр, но очень редко, так как постоянно нуждались в деньгах.

В июле 1869 года они оставили Флоренцию и через Венецию, Триест, Вену и Прагу вернулись в Дрезден.

Венеция произвела на Федора Михайловича чарующее впечатление; часто он говорил потом, как о любимой мечте, о желании поехать опять в Венецию, а потом на восток, в Константинополь и Иерусалим.

Сначала решено было поселиться в Праге; Федор Михайлович очень интересовался тогда славянами и хотел познакомиться с Ригром и Палацким. По несчастию, в Праге невозможно было найти меблированной квартиры, а покупать мебель было не на что. Пришлось поселиться в Дрездене. Здесь 14 сентября родилась вторая дочь и наполнила жизнь скитающихся супругов новыми заботами и радостями. Федор Михайлович был очень счастлив, что родилась девочка, как он этого постоянно желал после смерти первой дочери. Он был занят новым дитятею беспрестанно, и первый вопрос его по пробуждении был: "Что Лиля?" Он угадывал и исполнял все ее малейшие желания.

В конце 1869 года писалась повесть "Вечный муж", а весь 1870 год роман "Бесы", который "Русский вестник" стал печатать с начала 1871 года.

Знакомых и в Дрездене было очень мало; Федор Михайлович вообще не любил сближаться с русскими за границею. Газеты читались по-прежнему; Федор Михайлович, как и вся Россия, живо интересовался военными действиями во время франко-прусской войны и приходил в отчаяние от поражения французов, на стороне которых были все его симпатии.

Федор Михайлович во все время пребывания за границею получал "Русский вестник", а с 1869 года и "Зарю". Но кроме того он читал и другие русские книги. Некоторые были взяты им с собою, например, "Странствия инока Парфения", "Сочинения" Белинского, "История России" Соловьева; другие он выписывал, например, "Войну и мир" Л. Н. Толстого. Но постоянным чтением его было Евангелие; он читал его по той самой книге, которую имел в каторге и с которою никогда не расставался.

В Дрездене пришлось пробыть почти два года и, по свидетельству Анны Григорьевны, которой мы обязаны многими из предыдущих подробностей, житье за границею стало особенно тяжело в эти годы для Федора Михайловича. Он все больше тяготился мыслью, что отстал от России, не знает ее. В своих письмах он часто выражает эту мысль и тоску по России. Но воротиться было трудно, потому что нужно было сразу иметь порядочные деньги; приходилось бы не только расплатиться на месте, не только обзаводиться в Петербурге, но и платить по векселям и долгам, оставшимся от "Эпохи". Долго Достоевские поджидали благоприятных обстоятельств; но собрать сколько-нибудь денег им не удавалось. Несмотря на чрезвычайно скромную жизнь, все получавшиеся деньги уходили; значительная часть их шла на поддержку вдовы покойного брата, а также пасынка, кроме того на уплату процентов за заложенные при отъезде вещи (которые в конце концов всё-таки пропали). Не видя выхода из этих затруднительных обстоятельств и в то же время чувствуя, что им стало совершенно невыносимо долее оставаться за границею, Достоевские решились наконец принять все тяжелые последствия своего приезда и вернулись в Петербург 8-го июля 1871 года. Здесь 16-го июля у них родился первый их сын, Федор.